Сегодня 22.10.19, Вт 1:17
Чисто

-7°C

Кропивницкий

Чисто

step up logo



Поиск 

×

Предупреждение

JUser: :_load: Не удалось загрузить пользователя с ID: 5376
Пятница, 14 августа 2015 06:03
ЛИТЕРАТУРНЫЙ ВИК-ЭНД

Роман Любарский родился в Кировограде. По окончании Кировоградского государственного педагогического института им. Пушкина преподавал русский язык и литературу. Затем работал журналистом.

Стихи, статьи, эссе и рассказы публиковались в журналах и альманахах: «Порог» (Кировоград), «Ренессанс», «Арт-лайн», «Лимузин», «Каштановый дом» (Киев), «Склянка Часу» (Канев), «Антология современной русской поэзии Украины» (Харьков), «Дикое поле» (Донецк), «Свой вариант» (Луганск), «Лава» (Харьков), «Встречи», «Побережье» (Филадельфия), «Новый журнал» (Нью-Йорк), «Народ», «Средиземноморье», «7-40» (Тель-Авив), «Галилея» (Назарет), «Огни столицы» (Иерусалим). Избранные стихи опубликованы в антологии «Украина. Русская поэзия. ХХ век» (Киев, «Юг», 2008).

На родине Роман Любарский пока ещё мало известен как оригинальный прозаик. Поэтому предлагаем вашему вниманию его ещё не опубликованный сборник новелл и рассказов «Родниковая вода», где в простых и прозрачных образах запечатлены воспоминания детства и юношества. Его манера письма порой напоминает стиль Константина Паустовского, порой перекликается с его стихотворной лирикой.

Приятного чтения.

 

 

Роман Любарский

РОДНИКОВАЯ ВОДА

 

Печь

 

Вырос я на окраине, которую в былые времена можно было бы назвать рабочей слободкой. На самом деле называлась она Большая Балка. И народ здесь жил разношёрстный – от пролетариев и военных до бандитов и воров.

На одном её краю было старинное Петропавловское кладбище, на другом – Дальневосточное, новое. Посреди Балки поросшая дерезой, камышом и ряской, ныряя в буераки и петляя среди гранитных глыб, весело бежала мимо старых хат и могучих тополей речушка Бианка. Никто уже не знает, кто впервые дал ей такое необычное имя, которое в переводе с итальянского означает «светлая».

Хата наша была крайней в глухом переулке, что начинался на улице Колодезной и заканчивался у Петропавловского кладбища. И переулка, и кладбища давно уже нет на карте, но я и поныне помню этот адрес – Подольский, 12.

По весне он утопал в зелени, зимой – в снегах. А зимы в те времена были настоящие: со стойкими колючими морозами, ветрами и обильными снегопадами. Однажды наш дом, что стоял на уступе, замело по самые окна. Да и немудрено. Дом, сложенный дедом Николаем из лампача, был небольшим и невысоким, отец легко доставал рукой до потолка. Когда мама вышла за него, дед отделил молодым полхаты – комнату и кухню, к которой позднее пристроили веранду. В ней в любое время года стоял холодный сумрак.

Когда я чуть подрос, стал понимать, что центром этого микромира являлась печь. По своей конструкции она была, видимо, самой простой. Чуть больше метра в длину и шириной около полуметра. В детстве многие вещи, явления, люди кажутся необыкновенными, порой волшебными, сказочными. Вот и наша печь мне казалась чудом. К лету её белили и заботливо покрывали, будто усталую натруженную старушку, полосатым домотканым рядном. Но зимой…

Зимой наша печь работала неустанно. Для этого летом и осенью мы с дедом пилили и кололи дрова, заполняя ими небольшую пристройку к сараю. Помню еще пронзительный, ни с чем несравнимый, запах угля. Правда, его не всегда бывало в достатке. Когда же удавалось закупить хотя бы с полтонны, носить его в сарай доводилось и мне, несмотря на возраст. С тех пор запали в память народные обозначения таких сортов черного золота, каких, возможно, и нет уж в помине - «брикет», «орешек», «семечка». Носить приходилось старыми дырявыми ведрами. И зимой сквозь них просыпалась угольная пыль, оставляя на снежном полотне стежки-дорожки, что, сливаясь и переплетаясь, превращались в причудливый узор.

Чтобы печь горела хорошо, а тяга была ровной и постоянной, регулировать этот процесс приходилось с помощью заслонок, конфорок и поддувала. Лучше всех такой механикой владел дед Николай. Мне лишь иногда поступала команда сверху: «Открой поддувало!». Однажды оттудавыскочил ярко-красный уголек и перепрыгнул через набитую здесь железную пластину. Я как завороженный смотрел на него. На то, как  там, внутри, переливаясь оттенками красного, пульсирует и затухает жар. Хорошо, что пол в этом месте был не деревянный, а саманный.

Да, сидеть у печи и слушать из черной «тарелки» концерт из Колонного зала Дома Союзов или радиопьесу было едва ли не единственной отрадой в долгие зимние вечера. Особенно, когда отключалось освещение и за окном завывала вьюга.

Раскаляясь, печь излучала не только тепло, но и свет. Пробиваясь сквозь чугунные кольца, зарницы и блики огня играли на стенах и потолке. В то время в нашем городе о телевизорах еще только мечтали. Даже фильмоскоп считался редкостью. А у меня уже был свой «волшебный фонарь». Вокруг меня возникали образы то «невиданных зверей» и птиц, то рожицы гномов, то профиль Бабы-Яги, то битвы витязей. Всё это дарила мне печь.

Мама работала в три смены. Поэтому я часто оставался на попечении деда. Он приходил поутру и растапливал печь. Сначала аккуратно выбирал золу. Сортировал её на три доли: непрогоревший уголь снова шел в дело, крупной золой - «жужалкой» - посыпались дорожки, а пылью - «порохом» - грядки в огороде. Потом дед колол небольшим топориком лучины, закладывал немного сухой соломы, дрова и смотрел, как поведет себя огонь. Если печь дымила, он то выдвигал, то задвигал заслонки, то снимал, то снова ставил на место кольца-конфорки, ловко орудуя кочергой. При этом дед Николай все время разговаривал. Однако до сих пор остается загадкой с кем: со мной или с печью?

Дрова, припорошенные снежком, поначалу шипели, затем потрескивали, а когда огонь набирал силу и печь уже гудела от хорошей тяги, дед засыпал уголь – сразу мелкий, через время – крупнее. Прежде, чем закрыть конфорки, он аккуратно сметал в огонь куском уже почерневшего брезента просыпавшийся на плиту уголь. Процедура растопки завершалась водружением на печь огромного свекольного цвета чайника, дед садился у окна и закуривал самокрутку с каким-то пахучим ядреным табаком. Затем брал щипцы с облупившимся кое-где никелированным покрытием и колол белый до синевы кусковой сахар. Отбирал самые мелкие кусочки, выкладывал на ломоть черного хлеба и говорил: «Вот, Ромашка, твоё пирожное». К этому времени чайник с колодезной водой натужно пыхтел, из его гнутого носика стойкой длинной струей шёл пар.

Уже после пенсии, в свои последние годы, дед Николай работал истопником в кочегарке, что отапливала несколько домов на Башкирской улице, где отец получил квартиру в пятиэтажной «хрущёвке». Школьником я часто забегал к нему, приносил поесть или отсиживался после раздрая с дворовой пацанвой. Среди огромных печей, труб и манометров дед чувствовал себя спокойно и уверенно, хотя по профессии был простым слесарем. Иногда он позволял мне забрасывать в топки отборный антрацит. Я старательно махал лопатой, пока дед не останавливал: «Досыть!». Мы снова садились пить чай, и он разрезал пополам свой бутерброд с маслом и посыпал его сверху сахаром-песком.

Дед умер по весне, когда я учился в девятом классе. Спустя год хату продали, через десять – снесли. Но не о доме я больше всего жалею, а том, что так и не успел спросить у деда, сам ли он выложил нашу печь.

 

Сад

 

В раннем детстве я считал, что он был здесь всегда. Что он неотъемлемая часть того прекрасного и уютного мира, который тогда окружал меня. Что он вечно будет дарить свои сладкие плоды, тень и прохладу.

Конечно же, наш сад появился благодаря деду. Наверное, он высадил здесь первые деревья в том же году, когда закончил строительство дома. Сад рос прямо перед ним, на несколько метров ниже, поскольку дом стоял на косогоре.

Ранней весной оттуда, из низинки, шел пар. И когда все зацветало, сад источал тонкий, кружащий голову аромат первой клейкой зелени. А через несколько недель распускались по очереди абрикосы и сливы, яблони и груши. Это было преддверием майских праздников. И когда уже вовсю кипела сирень (её разномастные кусты росли не только на краю сада, а по всей округе), хотелось взлететь и парить среди голубых мотыльков, желтых бабочек и ярко-зеленых жуков.

Как удивительно радостно и легко было просыпаться ранним июньским утром! Выйдешь во двор – а сад уже пронизан солнечными лучами и манит тебя таинственными переменами, зазывает шепотом листвы и стрекотаньем кузнечиков, овевает запахами трав и цветов. Мигом слетаешь вниз по неровным ступенькам, сворачиваешь на росистую еще тропку – в тени земля жжет холодом босые ступни, а на открытых местах уже дарит тепло. Справа – грядка с клубникой, слева – кусты красной и черной смородины. Потом – вперемешку – яблони, вишни, сливы… Вот прямо из-под ног выскользнула маленькая изумрудная ящерица. А вон прошуршал в лопухах озабоченный ёжик.

Я мог галопом проскакать через весь сад и огород, туда и обратно. А мог подолгу наблюдать, как внутри смородинового куста смешно раскачивается, а потом начинает латать свою хитроумную сеть невзрачный серенький паучок. Или как в кронах яблонь под игрой ветра и светотени золотится белый налив.

Лазать по деревьям я научился довольно быстро. Бесстрашно взбираясь на любую верхушку, например, шелковицы, мог полчаса висеть там, поедая самые спелые и крупные ягоды. Родители ругали за это, но тут на защиту вставал дед Николай: «Кому суждено сгореть, в воде не утонет».

Кажется, не было такого года, когда фруктовые деревья в его саду не плодоносили. Этим особенно славились вишни, обычная и крупная – шпанка. И в урожайную пору дед смело отправлял меня туда, куда уже не дотягивалась сбитая им деревянная лестница. Тогда мне на шею надевали легкую клеенчатую сумку или давали в руку небольшое жестяное ведерко, которое можно было повесить на сук или зацепить за ветку с помощью небольшого алюминиевого крючка. После двух-трех деревьев я становился похож на индейца – то тут, то там на мне красовались красно-черно-коричневые пятна и полосы. Особенно это огорчало мать, ей приходилось потом долго отстирывать хозяйственным мылом мои трусы и майки.

Часто урожай вишен был таким обильным, что справиться с ним не могла даже вся семья. Из них варили компот и варенье, закрывали в банках в собственном соку, готовили наливку и делали вино. И даже отправляли с проводником поезда в Москву, чему несказанно радовались столичные родственники. Они привыкли к этому благодеянию настолько, что огорчались, когда в неурожайные годы получали в подарок одно, а не три ведра отборных ягод.

Как я потом понял, дед Николай был мичуринцем-самоучкой. В его маленькой мастерской, при входе слева у окна, было несколько книжных полок. Он смастерил их сам. На них среди разных книг и пособий особенно выделялась одна. Во-первых, крупным форматом. Во-вторых, что больше всего привлекало мою детскую любознательность, в ней было полным-полно ярких цветных иллюстраций, на которых в натуральную величину изображались практически все садовые плоды. Дед частенько заглядывал в неё, очевидно, чтобы свериться с какими-то своими мыслями и соображениями.

Осенью он выносил из мастерской небольшую пилу, садовые ножницы и ведро с неизвестным мне составом сине-зеленого оттенка, который готовил тут же. Он медленно ходил по саду и присматривался к деревьям, высоко задрав голову. Срезая ветки в одному ему известном порядке, дед при этом хмурился. Очевидно, хорошо понимал, какую боль причиняет дереву. А по весне, надев очки и усмехаясь в усы, дед Николай колдовал над прошлогодними срезами. Он пытался привить грушу к яблоне и наоборот. А уж если говорить о внутривидовом скрещивании, тут он достиг явных успехов.

Особой его гордостью была яблонясорта «Богатырь». Мне не позволялось не то что трясти, даже подходить к ней. Это дерево было самым раскидистым, с толстым стволом и гладкой светлой корой. А плоды его – самыми крупными, они едва помещались на дедовой ладони. Дед снимал яблоки с помощью длинного шеста, на конце его висел одетый на широкое железное кольцо старый капроновый чулок. Там же из шеста выглядывало хорошо заточенное узкое и плоское жало. Дед аккуратно подводил нож под короткий хвостик, на котором держался плод, и резким движением срезал его. Яблоки плавно скользили внутрь импровизированного сачка. За один заход дед Николай снимал их два-три, не больше. На вкус они были очень сладкими, с плотной сердцевиной и необычайно ароматными. Некоторые достигали300 граммов веса! Бывало, дед не успевал снимать созревшие плоды. Тогда яблоки сами падали на землю с таким шелестом и уханьем, что все в доме слышали этот звук. Когда же из них готовили варенье, то гости наперебой хвалили его и замечали, что эти яблоки напоминают айву.

Ещё одной привязанностью деда Николая, но чуть позже, стало разведение винограда. А было это так. Однажды кто-то из зажиточных соседей похвастал перед дедом тем, как хорошо у него принялся и «дамский пальчик», и «шасла», и «кардинал». Выслушав удачливого виноградаря, мой дед той же осенью закупил несколько черенков благородной лозы. Через несколько лет у него поднялся уже свой – пусть небольшой, но крепкий - виноградник.

С этих пор деда всегда интересовало, какой будет зима. Если она ожидалась лютой, он бережно пеленал морозоустойчивые сорта плотной материей, остальные подрезал и тщательно засыпал землей. А примерно в середине апреля осторожно откапывал их небольшой саперной лопатой, укреплял покосившиеся столбцы, подтягивал проволоку и подвязывал к ней оживающую лозу. Когда она давала густую поросль, дед снова брал садовые ножницы и срезал лишние виноградные листья. К осени здесь красовались тяжелые налитые гроздья. Одни светились изнутри, как топаз, другие отсвечивали темно-зелёным жемчугом, третьи – иссиня-черными карбункулами.

Мне было восемь, когда мы переехали в большой панельный дом на улице Башкирской. Дед Николай квартировал некоторое время у нас, а потом, загрустил и вернулся на Балку, в старую хату, где и доживал свои дни.

Ни дома, ни сада, ни Подольского переулка уже давно нет… Но слева у входа в каждый из четырех подъездов старой облупившейся «хрущёвки» по-прежнему тянется вверх и оплетает почти все пять этажей виноградная лоза, посаженная моим дедом.

 

Люди в белых халатах

 

Когда на рассвете сквозь клочья тумана проступают пожелтевшие осины и багряные клёны, я, набросив старое кургузое пальтецо и сунув ноги в холодные резиновые сапожки, выхожу во двор. Я уже большой, мне почти четыре года. Поэтому иду не на горшок, а в деревянную кабинку с утепленным сидением, что между летней баней и дровником. Зевая и потягиваясь, из будки неохотно выбирается Рекс и сопровождает меня, не забыв при этом лизнуть прямо в лицо.

Вернувшись в хату, прилипаю к печи – вот уже несколько дней, как её затопили из-за сырой погоды. Мама хлопочет на кухне. Быстро одеваюсь, сажусь за стол. Передо мной стакан топленого молока, ломоть хлеба и два кусочка сахара-рафинада. Это вкусно, но горячее молоко… Меня поторапливают, пора идти в детский сад.

Мы идем пешком. Сначала по переулку, пахнущему дымом, навозом, мокрой землей и ботвой, между наволгшими кустами бузины и сирени. Затем вверх по острой и неровной брусчатке Колодезной улицы, потом вниз – по Кирова.Поворот направо, под высокие тополя на Егорова. Сквозь их кроны из-за серых холодных туч вдруг проблескивает солнце. Я, задрав голову, смотрю на него ибезмятежно улыбаюсь. А мама не улыбается, она после ночной. Ей, наверное, очень хочется спать. Но сегодня вести меня в сад больше некому – дед захворал, отец – в командировке.А может, ей гложет сердце предчувствие какой-то беды?

Мы подошли к большим железным воротам, вошли в опустелый по-осеннему двор. Завизжала и закрылась за мной угрюмая дверь, ведущая в младшую группу. Воспитательница в белом халате помогла разуться и ввела за руку в светлую, но еще плохо прогретую комнату. Ура! Мне сегодня повезло. Здесь только одна девчонка. Значит, я первый начну играть чудесной пожарной машиной, так манящей к себе красным лаком и серебристым никелем.

Это случилось после обеда, во время дневного сна. Я проснулся от детских стонов и плача, оханий воспитательниц и причитаний нянечек. Вокруг происходило что-то непонятное: кто-то несся з горшками из туалета, кто-то собирал корчащихся на полу детей, а директриса кричала в трубку телефона: «Где машины?! Давайте быстрее! Я не знаю, что делать! У меня уже две группы…». В этот момент я попытался встать с постели, но голова закружилась и меня тут же стошнило.

И хорошо, что так. Доктор потом говорил маме, что я легко отделался. Как теперь понимаю, именно благодаря тому, что не очень добросовестно ел то, что подали на обед. Меня выписали из больницы уже через две недели, остальных – через месяц. А детсад закрыли на карантин – обнаружили дизентирийную палочку. Хм, палочку… Тогда кроме высокой температуры меня мучил вопрос: что за палочка такая, которая ударила сразу всех. И кто её принёс? И где прятал? И за что такое наказание – каждый день по три укола?

Подступала зима… В саду под вечер сиротливо серели мокрые деревья, нахохлившиеся воробьи жались по кустам, на огородах противно кричали и копошились вороны, а по утрам на земле изморозь выводила первые узоры.

Однажды таким холодным субботним утром меня повели в парикмахерскую. Не знаю, может, и до этого кто-то упражнялся с моими кудряшками. Не помню. Но этот визит отложился в моей памяти.

Парикмахерская располагалась в маленькой комнатушке одноэтажного кирпичного дома, что стоял на углу какой-то глухой улицы между кладбищем и межрайбазой. Нас встретил невзрачного вида мужчина в белом, но неглаженом халате. Дед Николай, видимо, был здесь постоянным клиентом. Сначала постригли его. Потом стало происходить что-то странное, что было для меня в диковинку. И даже пугало…

Угрюмый парикмахер открыл длинное лезвие, похожее на нож, и стал размашисто водить им по какому-то толстому кожаному ремню. Я сжался на стуле в углу у вешалки, мой страх усилился. И до этого у меня не было большого доверия к людям в белых халатах. А тут такое – то ли этот дядька собирается резать моего деда, то ли меня охаживать этим страшным ремнем? Наверное, я начал хлюпать носом, потому что дед Николай вдруг повернулся на крутящемся кресле и, глядя мне в лицо, сказал: «Нэ бийся, глупый, мэнэ зараз будуть брыть. Це шоб я був гарный и красывый!». Потом я с удивлением смотрел, как его лицо в зеркале стало обрастать пышной мыльной пеной, как парикмахер мелкими движениями с разных сторон снимал её и стряхивал в таз, как прикладывал распаренное полотенце, как наносил какую-то мазь к местам порезов. И вот наконец помолодевшее лицо деда засияло и залоснилось гладкой кожей под струей «Тройного» одеколона.

Он еще раз посмотрел на себя в зеркало и сказал: «Оцэ добрэ. Як огурчик! А тэпэр ты!». Я насупился. Потому что вообразил, будто меня тоже начнут мазать белой пеной и брить. А когда мрачный парикмахер спросил «Как будем стричь – «Канадка», «Под бокс», «Под ноль», и вовсе заартачился. Беда в том, что я мыслил тогда словообразами. Первое название, произнесенное как «канатка», соединилось у меня с канатом, а второе просто повергло в шок – неужели из меня сделают боксёрскую грушу? Дед постоял, подумал немного и изрёк: «Ну… то бис з ным! Нехай тебе твоя баба Этька зводыть! Пишлы додому, а то вже чергу зибрав!».

Дома мама сказала: «Ладно, пострижем его перед днём рождения. А пока ходи так. Всё-таки холода на носу». Я посмотрел на нос, но ничего там не увидел…

А уже через месяц сад, дома и всё вокруг утопало в пышном снеговом убранстве. На выходные отец отвёз меня к своей маме, бабушке Этель. Квартира её была на улице Яна Томпа, в небольшом домике, где проживали тогда три семьи – одинокая сморщенная старуха, ужасно похожая на Бабу Ягу, тётя Люда с детьми и мужем и бабушка с дедом Ефимом. Он был неродным моим дедом. С ним бабушка сошлась после войны. Их объединило общее горе: пока Ефим Кононович воевал, его семью и близких уничтожили гитлеровцы, а мой дед Роман, все его братья, как и бабушкины, полегли на фронте.

Из-за этого, а может из-за двух тяжелых ранений дед Ефим был человеком замкнутым, малоразговорчивым. Но в хорошем расположении духа любил пошутить, сыпал прибаутками, поговорками, фразами из каких-то не известных мне песен.

И вот утром, уже во время завтрака, меня стали готовить к посещению парикмахерской. К чаю бабушка подала любимое мной розовое варенье и печенье с корицей. А дед Ефим, как бы между делом, сказал: «Если будешь хорошо себя вести, подарю тебе на день рождения трофейный ножик». Он знал: маленький изящный перочинный ножик с тёмно-красной накладной костяной ручкой был моей заветной мечтой. На что бабушка заметила: «Старый дурак, ты хочешь, чтобы ребёнок порезал пальцы?». Я тут же взвился: «Нет, нет, нет! Я умею! Я буду вырезать лодочки и строгать карандаши!». «Ладно, посмотрим, - ответила бабушка, - одевайся». А дед Ефим стал напевать: «Разодет я, как картинка. Я в японских ботинках, в русской шляпе большой и с еврейскою душой!».

Воодушевленный я вышел вслед за ним на улицу, и мы – он, прихрамывая, а я вприпрыжку – пошли по хрустящему от мороза снегу. До парикмахерской было рукой подать, всего полквартала. Но когда мы дошли до лестницы из пяти ступеней, дед Ефим, поставив ногу на первую, попросил немного подождать – его мучила сильная одышка.

Когда мы вошли, над дверью сверху приятно забренчал колокольчик. Тут же навстречу нам из кресел поднялись два улыбающихся парикмахера. Тот, что помоложе, произнёс: «Здравствуйте, уважаемый! Вы сами стричься? Или за вас этот апунэм?* Как тебя зовут, моряк-с-печки-бряк?». В этот момент я был уже раздет и стоял перед ним в новеньком черном мичманском костюме.

Я ответил и смело посмотрел по сторонам. Эта парикмахерская мне уже нравилась. Здесь было тепло и красиво. Запах одеколона стоял совсем другой, нерезкий. Между зеркалами приглушенно горели бра. Потом зажглись обе люстры, я увидел кафель, изразцовую печь с диковинным орнаментом, а черноусый улыбающийся мастер уже усаживал меня в большое  кожаное кресло. «Э-э, нет, вы здесь утонете, капитан, - сказал он. – Ладно, тихо, ша! Мы поднимем вас на капитанский мостик». При этом он достал маленькую некрашеную табуреточку, поставил в кресло и удобно усадил меня. Потом повернулся к деду: «Что нынче носят моряки-черноморцы?» И тут же ко мне: «Ваш папа – спортсмэн. Думаю, вам не повредит скромная спортивная причёска “Полубокс”. Или будем сомневаться?». Дед Ефим одобрительно махнул рукой и пошел в подсобку беседовать с тем, что постарше, похоже, давним приятелем.

Я потом часто ходил в эту уютную парикмахерскую на улице Яна Томпа, предпочитая стричься именно у Яши – так звали этого мастера-балагура. Последний раз я был у него лет десять назад. Но уже не в Кировограде, в Холоне. До этого мы не виделись около тридцати лет. Но, открыв дверь своей двухкомнатной квартиры, Яша тут же узнал меня: «Вы сильно похожи на папу, а я его знаю, как облупленного, шоб он был здоров! Заради того, шо вы здесь, я готов взять с вас десять шекелей. – Он надел белый накрахмаленный халат. – Ну, как? Полубокс? Или будем сомневаться?».

 

 

 

*Лицо (идиш). Здесь: в значении «персона».

 

 

 

 

Велосипед

 

Этот велосипед прослужил долго. И проделал длинный, необычный путь. Через расстояньяи через годы. Я его помню с тех пор, как меня стали водить в детский сад. А до этого он жил другой жизнью. Может быть, даже и не одной.

- Надёжная веломашина, - так уважительно говорил о нём дед Николай.

И вправду, когда стал постарше и освоил вождение этой машины, я понял её преимущества. Во-первых, этот велосипед был более устойчивым за счет ширины обода и увеличенной тяжелой трапецевидной рамы. Поэтому, в отличие от «Украины» и «Урожая», он был чуть выше и длиннее. Во-вторых, он имел огромный багажник, куда при необходимости можно было приторочить рундук с инструментами или мешок зерна. Или сиденье со спинкой и подушечкой, чтобы возить на нем внука. Что и делалось, ибо дед частенько забирал меня из детсада. В-третьих, велосипед имел диковинный руль. Он удивлял не только своей формой – необычной изогнутостью и размахом – он был съемный. Нет, нет, его не надо было раскручивать гаечным ключом на 12 и на 14. Он легко снимался и возвращался на место при помощи хитроумного замка. А этим секретом владел только дед.

Когда ростом я был не выше седла, то научился ездить особым способом – «под раму». Им пользовалась тогда вся балковская ребятня. Это сразу повышало авторитет тех, кто еще вчера катался на детском двух- или даже трехколёсном велике. Позже я с улыбкой наблюдал, как старательно крутит педали какой-нибудь восьмилетний шкет и тянется подбородком вверх, чтобы смотреть выше руля.

А когда я уже совсем доставал ногами педали, сидя в седле, действительно почувствовал себя всадником. И обзор здесь был другой, и равновесие нужно было держать иначе. Однако трудно давалась мне эта наука. Чтобы управлять такой тяжелой машиной, нужно приложить немало сил. Да и знания кое-какие нужны. А их ещё не хватало. Дед лишь со стороны наблюдал, как я падаю, набивая шишки и синяки. Только после кровавых ссадин и ран давал совет, как лучше держать руль, как и когда поворачивать и зачем нужно переключать скорости. Вот, чуть не забыл! Эта модель отличалась еще и двухскоростной передачей. Одна – для ровной дороги, вторая – для подъёма.

Подниматься на велосипеде из переулка вверх по Колодезной – дело нелегкое. Не каждому по зубам. Точнее, по ногам. Крутой длинный подъем и неровная, с острыми выступами, брусчатка, ямы, кочки и рвы на обочинах утомят даже крепкого ездока. Дед Николай преодолевал этот путь до середины, потом вел своего коня «в поводу» до Коммунистического проспекта, иногда он садился на велосипед только на половине подъема. Но с годами ему становилось все труднее справляться с этой задачей.

То ли дело спускаться вниз, в балку. Дед всегда любил проехаться с ветерком. А перед переулком, притормозив ручным тормозом, преодолеть самый низкий бордюр и свернуть в тенистую прохладу, ведущую к дому. В дни зарплат и каких-то непонятных мне тогда праздников этот маневр не всегда проходил удачно. В такие дни из садика меня забирал кто-то другой. Но однажды не срослось. То ли все подзабыли, что у деда получка, то ли он в этот день, по его выражению, «подкалымил», в общем, случился и смех и грех.

Помню, мы поднялись вверх по Володарского до продмага на углу Коммунистического проспекта. Дед, слегка пошатываясь, снял меня с багажника, потом отстегнул руль, чтобы велосипед не стал добычей какого-нибудь «лобуряки», и положил его в холщовую сумку. В продмаге он, как обачно, купил кирпичик хлеба за 16 копеек и сто граммов ирисок «Кис-кис» для меня.

Уличное движение тогда было не таким насыщенным и активным, как сейчас. По проспекту изредка проедет то грузовик, то «Победа», то мотоцикл, или у магазина развернется автобус девятнадцатого маршрута. А уж на Колодезной запах бензина вообще был редкостью, здесь в основном пахло навозом. Это обстоятельство, видимо, и уберегало деда от серьезных травм. Только не в этот день.

Трясясь на выбоинах, мы быстро катились вниз, вот уже виден поворот в переулок, дед Николай начинает притормаживать - и тут… То ли он слишком резко нажал передний ручной тормоз, то ли сманеврировал прямо в высокий бордюр – велосипед сделал «козла», заднее колесо подпрыгнуло, я вылетел из багажника и врезался носом в землю. Дед поранился тоже. Но первым делом достал из кармана мятый, пропахший табаком платок и сказал, чтобы я не ревел, а зажал им свой нос. Вот такими – ободранными, в крови и ссадинах – мы и появились дома. Наградив деда всеми полагающимися в этом случае эпитетами, меня повели отмывать и лечить. А дед Николай пошел к себе в слесарню – после удара переднее колесо повело «восьмеркой» и его нужно было отрихтовать.

Как-то, будучи уже школьником, я спросил у деда, откуда у него этот диковинный “аппарат”. Он нехотя ответил, что как-то зимой пришли партизаныи обменяли его на хлеб и муку. Не знаю, правда ли это или всего лишь придуманная дедом легенда, но велосипед действительно был немецкий. Очевидно, на его раме когда-то красовалась фирменная эмблема. Но дед периодически красил её черной масляной краской, чтобы ушлые люди не задавали лишних вопросов. Только одну деталь не смог или не захотел замаскировать дед – заднюю втулку. Она всегда серебрилась никелем. Дед втайне гордился ею и никогда не разбирал. Потому что подшипники в ней ни разу не посыпались. Они были из крупповской стали. И если велосипед перевернуть и поставить «на попа», на втулке можно было прочесть «Torpedo» и рядом, чуть помельче, «Shwainfurt».

Кто был его хозяином изначально – загадка. Возможно, такой же рабочий, мастеровой человек, как и мой дед. Или на нем ездил какой-нибудь мелкий торговец-лоточник. Или клерк. Или его создали специально для нужд немецкой армии, которая в 30-е годы ХХ века уже набирала свою милитаристскую мощь. Теперь это никому не интересно, кроме меня. Покопался бы в Интернете, может быть, и определился с его маркой. Да жаль, ни одной фотографии деда с велосипедом не сохранилось. Одно лишь могу сказать доподлинно:  этот «чужеземец» прослужил нам не меньше тридцати лет.

 

Юбилейный рубль

 

Как обычно перед Новым годом, в доме происходили какие-то события. Для меня они были притягательными, но неуловимыми. А все потому, что я в очередной раз болел ангиной и не мог участвовать в покупке лесной красавицы, дивных шоколадных конфет, завёрнутых в фольгу, что отливала всеми цветами радуги, в предновогодней уборке и приготовлении праздничных блюд.

А всё это было так интересно, издавало ароматные запахи, так манило…

Из постели в дальнем углу комнаты меня поднимали только по нужде и для кормёжки. В остальное время я мог слушать радио, листать большую – с забавными иллюстрациями – книгу «Приключения Пифа» или смотреть в окно. Это занятие, видимо, более других привлекало меня и поэтому иногда длилось часами.

Сквозь небольшую раму был виден уголок двора, за ним – несколько деревьев сада и дорожка, что вела вниз, к калитке.

Вчера была настоящая пурга… Так сказал дед Николай. Он был для меня человеком, который знал все – ходячей энциклопедией. А ещё он чаще других заглядывал ко мне и говорил какие-то ободряющие слова. Например: «Всэ ще кашлюкаешь, лобуряка? А хто в школу за двойкамы ходытымэ?».

Так вот, в один, наверное, недобрый вечер в сером холодном воздухе сумерек внезапно началось такое кружение и мельтешение белых ос, ветер так страшно завыл, что я с головой спрятался в одеяло. Но и туда почему-то заглядывал огненный глаз страшилища с волчьей головой, туловищем совы и лягушачьими лапами…

А когда я проснулся, в окошко смотрел яркий серп месяца, и на фоне тёмно-синей ночи плавно опускались на землю крупные снежинки. Во мне и вокруг всё было тихо, ясно, спокойно. Видимо, кризис прошел.

Наутро я уже чувствовал себя здоровым и бодрым. И даже помогал деду растапливать печь. В школу идти не нужно – начались каникулы.

- Ну шо ж, герой, свой день рождения ты прогавыв. Та ничого, абы був здоровый! На, ось тоби руб юбилейный в подарок.

Дед усмехнулся в усы и полез в карман за цигаркой.

Я взял из его узловатых прокуренных пальцев новую, сверкающую никелем, монету и вприпрыжку побежал к своей кровати, под которой в тёмном углу хранился цветной жестяной баульчик с разными сокровищами – старинным пятаком с полустёртым двуглавым орлом, разноцветными стекляшками из сломанного калейдоскопа, фантиками от конфет, круглым рифленым пузырьком из-под духов и «настоящей» жемчужиной из маминых бус. К этим драгоценностям сегодня прибавился рубль.

«Ого, целый рубль!», – думал я и стал мечтать, какие приятные вещи и события он мне принесёт.

Можно десять раз сходить в кино… Или нет: пять раз в кино и пять эскимо! Ой, ой, а для этого не хватает пяти копеек… А мама не даст. Скажет: «У тебя больное горло». Что же делать?! А может выменять у Мишки Трифонова на тех оловянных солдатиков, которыми он недавно хвастал?

Так в мечтах и подсчётах я провёл целый день.

А потом был Новый год…

С промёрзшей насквозь веранды дед внёс, подтесал, вставил в крестовину и прибил к полу влажную, сильно пахнущую хвоей, ель. Мы с мамой надели на неё огромную звезду, которая сразу, как только выпрямилась подрезанная верхушка, упёрлась в потолок, и стали медленно, с какими-то охами и придыханиями, украшать ветки по очереди бусами, игрушками и гирляндами. Мама переживала, чтобы я ненароком не разбил новые изящные тонкостенные шары или уже треснувшую серебристую сосульку, потому что она досталась ей от её мамы, моей бабушки Нины. Я ее в живых не застал, и то, что сохранилось от этой бабушки, казалось мне особенно ценным, старинным…

Потом – с корабля на бал! – из московской командировки с мандаринами, бананами и шпротами (что было в то время умопомрачительным шиком) появился отец.

А потом пришёл дядя Саша с тётей Аней, дядя Миша с тётей Женей, на стол выставили напитки и меня уже особо никто не замечал.

Но за минуту до боя курантов мне налили в гранёную рюмочку пенящегося розового крюшона и наказали: «Говори тост». Второе слово было мне непонятным. Поэтому тут же добавили: «Говори, чего ты хочешь!».

«Хочу в Кремль! Ура!», – произнёс я как можно торжественнее, и в это время раздался первый удар главных часов страны.

Ещё через день мне разрешили гулять на улице. Не удержавшись, я извлёк из своего хранилища подаренную дедом монету и положил в карман комбинезона. Надев пальто и завязав ушанку, спустился к калитке. От белого до голубого алмазами искрился снег, который лежал волнистыми уступами в ложбине переулка. Побродив вокруг колодца, чтобы посбивать все наросшие тут сосульки, и пройдя вдоль кустов бузины, где пряталась стайка воробьёв, я вышел на Колодезную. С верхнего её изгиба по уже накатанному насту навстречу мне лихо скатывался на «козлике» Юрка Птицелов.

«Козлика» из толстого железного прута ему сделал отец – мастер цеха на «Красной звезде». «Козлик» заменял собой коньки, лыжи и сани одновременно. Это была выгнутая под разными углами конструкция, стоя на полозьях которой и держась за повёрнутую к рукам дугу, можно было смело спускаться с горки.

Юрка пролетел мимо, криво усмехнувшись и презрительно сплюнув в мою сторону через гнилой зуб. Когда он возвращался назад, я неожиданно для него и себя самого воскликнул: «А у меня вот что есть!». Когда на моей ладони засиял юбилейный рубль, у Юрки хищно заблестели глаза. Он подошёл поближе. На монете дедушка Ленин с поднятой рукой смотрел вдаль и указывал нам путь вверх, к высотам коммунизма, а точнее туда, куда, горбатясь, зияя выбоинами, источая запахи помоев, навоза и угольного шлака, поднималась Колодезная улица.

Поскольку он был старше и сильнее, Юрка мог запросто отнять у меня монету. Но Птицелов хорошо помнил, как отец надрал ему уши после того, как он, вдоволь накатавшись, сбросил мой велосипедик в Бианку.

– Слухай, давай махаться, – без обиняков приступил он к делу. – Ты мне рубель, а я тебе…

Он ещё даже не успел придумать, что предложить взамен, поэтому предложил то, что оказалось под рукой.

–  А я тебе дам покататься на «козлике».

– Нет, у меня у самого дома есть и лыжи, и санки, и «снегурки». Просто я недавно болел, и мама говорит, что я ещё слабый.

– Ага, слабак ты… Боисся, наверно.

– Нет, совсем не боюсь. Просто это подарок.

– Ну, не хочешь меняться, тогда давай так, – Юрка потёр обмороженный нос и, эх, была не была, пустил в ход свой главный козырь, – давай я тебе двух птичек продам.

Он, похоже, знал мою тайную мечту…

Иметь певчих птичек мне захотелось, когда мы с дедом побывали в гостях у его старинного приятеля. Коридор и комната в его квартире были обвешены разнообразными клетками, оттуда раздавались всевозможные пощёлкивания, трели и пересвисты. От запахов, птичьего гомона и ярких оперений у меня закружилась голова. Но я стойко держался, пока Николай Фёдорович и Петро Иванович – так они уважительно обращались друг к другу – обменяются новостями, выпьют по чарке и договорятся о следующей встрече.

– Ну, что, айда? Я тебе таких щеглов покажу – закачаешься.

Моя воля была сломлена, и я, как зомби, поплелся за Птицеловом.

Он пропустил меня в хату, держа за цепь вставшего на задние лапы и хрипящего от злости лохматого серого пса, вошёл следом, щёлкнув по пути выключателем. Комната тут же огласилась щебетаниями и посвистами. Юрка ловко снял с крючка небольшую клетку-ловушку. В ней и вправду сидели два щегла.

– Ну, как тебе эти пассажиры? Берёшь? А то я передумаю…

– Хорошо. Давай, – я вытащил рубль и положил на краешек стола.

– Угу, – Юрка скосил глаза, – зараз тока пересажу их в коробку с-под обуви. Мы ж за клетку не договаривались.

Он вышел в другую комнату и через минуту вынес мне серую картонную коробку.

– Ничё, не задохнутся. Тебе тут близко. Ну, давай, жучь додому! А я Барса придержу.

Я вышел за ворота. Снег вокруг по-прежнему искрился под солнцем и слепил глаза. В груди, к которой я бережно прижимал коробку со щеглами, нарождалось какое-то новое чувство. Там как будто поселились эти тёплые живые комочки, которые уже сами по себе есть и красота, и радость.

За десять шагов до нашего колодца я на мгновение обернулся. Оскалив зубы и высунув набок язык, за мной несся пёс, очень похожий на Барса. Звать на помощь было некого, и я пустился бежать. Вот уже виден дом на пригорке, вот уже скоро калитка… Но тут ноги предательски заскользили на ледяной дорожке, протянувшейся от колодца, и я упал, больно ударившись коленкой. Коробка выпрыгнула из рук. Перекувыркнулась. Раскрылась. Из неё вылетели два… воробья. А пёс стремительно пронесся мимо, куда-то дальше по своим делам.

 

Когда Юрка закончил школу, он перестал ловить птиц. Он научился ловить преступников.

Числа

 

В окна автобуса сеялся мелкий назойливый дождь.

Он начался, только мы выехали за пределы Ашдода. Наблюдая за тем, как методично его капли оседают и растекаются на лобовом стекле и как мерно, им в такт, работают дворники «Мана», я ненадолго уснул. А когда проснулся, увидел светящиеся в темноте салона электронные часы. Они показывали 23 часа 23 минуты. Время, может бать, не совсем располагающее к глубоким философским размышлениям или к художественным ассоциациям. Скорее, к продолжению чудесного сна, где детские грёзы переплетались с реальностью, которая называлась высоким, но уже привычным моему слуху и глазу словом – «Иерусалим».

Городом, который принял меня, дал мне кров и убежище. Городом, который не воспринял меня, как чужака, а увидел во мне нечто близкое по духу, некую субстанцию, которая способна слиться с ним, найти в нём какую-то утраченную частицу себя. Городом-загадкой и Городом-откровением.

Да, этот Город не всех подпускал к себе, не всех принимал. К тому времени я уже знал, что несколько соотечественников, прожив здесь от трёх до семи лет, покончили собой. Кто-то бросился под поезд, кто-то – с балкона девятого этажа, кто-то, увы, не выдержав испытания безработицей, изменой, одиночеством, повесился. Хотя официальная пресса все эти фактывсячески замалчивала.

Тогда я не знал, что примерно в это же время здесь, в Кировограде, таким же способом свёл счёты с жизнью мой двоюродный брат. Оборвалась одна из последних нитей, что связывала меня с родным городом, оборвалась, возможно, физически, но не в моём сердце.

Его мать, моя единственная и любимая тётушка, носила имя, увы, уже не очень популярное сейчас, в первой четверти двадцать первого столетия – Вера. Хотя, как известно, вместе с Надеждой и Любовью ещё в девятом веке новой эры оно вошло в церковные святцы. А в 1924 – 1932 годах по частоте наречения новорожденных имя это занимало пятое место в стране. Вторая дата как раз и есть годом рождения Веры Николаевны Ерёменко (Кирпичёвой).

Однако и дома, и на работе, и в разных компаниях её чаще называли Веруня. А я, едва научившись говорить, и потом, до самой школы, называл её Ева.

Её нельзя было не любить. Думаю, Веруню любили все. За доброту и за прилежание, за умение создать уют и за способность прийти на помощь, за уравновешенность и правдивость. За красоту и умение ладить, за преданность и чистоплотность, за практичность и рассудительность. Её полюбили даже те родственники мужа, которые поначалу были против их брака. Она окружила такой заботой их и своего Миколу, что и придирчивая свекровь, и сестра мужа стали её союзницами. Большое значение в этом сыграло и умение готовить. Веруня всегда с охотой хлопотала на кухне, причём не только дома, но и в гостях. Любое блюдо – от жареной картошки до холодца – приобретало у неё незабываемый вкус. А икра из «синеньких», а грибной суп, а борщи, а варенье из белых черешен! Такой «вкуснятины» вы сейчас и в самом модном ресторане не найдёте.

Удивительная штука – нумерология! Написав предыдущий абзац, решил я посредством Инета проверить числовое значение тётушкиного имени. Оказалось, просчитывать его нужно в сочетании с фамилией. И результат был равен двум, что трактовалось буквально так: «Уравновешенность, мягкость, поиск компромисса, дуализм, равновесие, стремление к гармонии. Люди с числом 2 хорошие семьянины».

Но главной и отличительной особенностью Веруни было рукоделие. Ещё в детстве она научилась вязать, плести, вышивать, штопать, кроить. И сделала это своей профессией, пройдя путь от ученицы швеи до раскройщицы.

Более полувека назад швейная фабрика «Украина» была большим передовым производством, ориентированным на массового советского потребителя. Здесь шили сорочки и юбки, трусы и брюки, телогрейки и шаровары, женские и мужские костюмы,  верхнюю одежду и армейскую амуницию. Работа была тяжелой, трёхсменной. И по условиям социалистического соревнования план нужно было не только выполнять, но и перевыполнять. Несмотря на это зарплаты были мизерными. Поэтому Веруня по выходным втихую подрабатывала на дому. Её «Zinger» (а потом и «Radom»), кровать и несколько стульев вокруг всегда утопали в каких-то лоскутах, лекалах, выкройках и полуготовых одеждах. И как она только всё успевала, где черпала силы?!

У меня могла быть старшая сестра… Но Таня умерла ещё во младенчестве, примерно за год до моего рождения. Поэтому всю свою любовь и ласку Веруня перенесла на меня. Горечь утраты не отравила её душу, не замутила ясный взгляд. Она не замкнулась, только ещё больше похудела, стала меньше улыбаться – какие-то строгие чёрточки появились в уголках губ.

Я помню Веруню с того момента, когда, сидя у неё на руках, впервые услышал: «Ка-чеч-ка ле-те-ла, хвос-ти-ком вер-те-ла…». Оставаясь такой же доброй и внимательной ко всем, кто её окружал, наибольшую теплоту своего сердца тётушка, конечно, дарила мне. В отличие от мамы, она никогда не наказывала меня за мелкие шалости или, например, за разбитую чашку. Только один раз Веруня шлёпнула меня, когда, перебегая дорогу на «Пять-пять», напротив дома, где она жила, я чудом выскользнул из-под колёс автомобиля, а серенький «Москвичок», сломав густые придорожные кусты, едва не врезался в дерево. Только в этот момент я, видимо, ощутил всю жуть произошедшего и громко разревелся. «Ева… Ева… Ева…», – только и смог я выдавить из себя от страха. «Ромашка, разве так можно? У меня чуть сердце не остановилось!», – сказала она и пошла увещевать насмерть перепуганного шофёра. А было мне тогда чуть больше четырёх лет.

Когда я готовился идти в первый класс, тётушка подарила мне палочки для счёта. Лакированные, бордового цвета, они помещались в круглом футлярчике из грушевого дерева. Сколько их там было, точно уже не припомню. Думаю, что сотня. Для того, чтобы научиться считать по десяткам. Так вот, сначала вести счёт до пяти, а потом и до десяти научила меня Ева.

Первый «стильный» костюм, естественно, мне шила она. Материи катастрофически не хватало – жили мы небогато. Как Веруня ни мудрила, но полноценный пиджак из купленного отреза не получался. Брюки сидели, как влитые, а вот верх… Однако, проявив чудеса изобретательности, она исхитрилась выкроить нечто среднее между жилетом и курточкой. Без воротника эта вещь смотрелась довольно забавно, зато оригинально. А в сорочке с отложным воротником и галстуком-шнурочком в глазах наших девчонок я выглядел, наверное, вообще каким-то киношным персонажем. Такого необычного костюма ни у одного восьмиклассника не было.

Тогда же в восьмом классе, но уже в конце учебного года, я познакомился с удивительной книгой Франклина Фолсома. Называется она просто «Книга о языке». Более всего меня поразило в ней то, что и буквы и числа не живут сами по себе, в отдельных ячейках или «кассах». Они тесно связаны. Буквы согласованы с числами с глубокой древности. И нет случайности в наименовании самых разных предметов и явлений. Поэтому алфавиты и числа – это ключи к тайнам мироздания. Они заключают в себе определённую энергию. С их помощью человечество пытается глубже осмыслить этот мир и наше место в нём.

Вот и я пытаюсь его осмыслить.

 

Люди живут в основном светлыми воспоминаниями. Если на помощь не приходит друг, именно они выручают в трудные минуты жизни.  Или это духи предков приходят на помощь?

Вызывая к памяти картины прошлого, я задаю себе несколько вопросов. Смогу ли постигнуть их скрытый смысл? Не бессильно ли моё слово, не рассыпется ли, ударившись о железо и бетон нового времени – эгоистичного, циничного, жестокосердного? Не потерялась ли, не прервалась пресловутая связь времён и поколений?

 

Человек, не способный оглядываться назад, слепнет. Слепнет его душа. Способность возвращаться в прошлое – это тоже путь к свету мудрости, путь познания истины. Так прошлое становится сакральной частью нашей жизни.

Человек, жаждущий духовного совершенства, рано или поздно ощущает потребность единения с Богом, Космосом, Брахманом, Мистической Реальностью – называйте это как угодно. Главное, что мы были, есть и будем частицей Его. И та частица, которая роднит нас, соединяет всё живое, которую нужно оберегать и наполнять светом, называется «Душа».

И сейчас, когда я подъезжаю к родному городу на таком же, но уже изрядно потрёпанном, «Мане» и в окна автобуса сеется такой же холодный дождь, а на табло горят те же числа, в темноте ночи я ощущаю свет души моей Евы.

 

Рушник

 

В сухое время Бианку можно было перейти по камням, “по кладочке”, как и поныне говорят в наших краях. Но в половодье или в период долгих ливней её берега размывало сильной водой, а русло увеличивалось до пяти метров.

Однажды весной, когда вода наконец спала, мы с Юркой обнаружили у этих камней наполовину ушедшую в илистый песок брезентовую сумку. Она была похожа на те, что носят на плече почтальоны. Подойдя поближе и присев на корточки на самом широком камне, мы пытались дотянуться до неё. Нас охватил азарт исследователей.

- Нужна палка, - деловито заметил Юрка.

- Ну, так возьми вон ту корягу, - я указал ему на берег, где в кустах дерезы торчало нужное нам орудие.

Сумка оказалась настолько тяжёлой, что тащить её пришлось вдвоем. И вот она на мелководье. Она сильно разбухла от воды и позеленела от водорослей. Но что же там, внутри?

Вдвоём переворачиваем её и…вместе с остатками мутной воды из неё выпадают странные монеты. Вроде советские, с гербом – серпом и молотом. Но циферки на них – 10, 15, 20 коп – обведены скруглённой рамочкой. Для нас они в диковинку. А вот по одной, по две, по три и по пять копеек, очень похожи на те, что давали нам мамы на полкирпичика серого. Поковырявшись в её внутренностях, в одном отделении мы обнаружили какие-то слипшиеся бумажки, похожие на квитанции, в другом – такие же размытые, перемешанные с песком и липкой слизью, купюры по одному, три, пять, десять и двадцать пять рублей. Такие деньги мы видели только издалека, когда в центральном парке культуры и отдыха какой-нибудь фрайер или подвыпивший гуляка доставал их, чтобы купить своей даме цветы или заказать в буфете шампанское.

Мы с Юркой переглянулись и одновременно смекнули: тут дело нечистое. На Балке просто так сумки с деньгами не валяются. Нам стало страшно и, схватив на память по паре монет, мы шуганули подальше от этого места.

Придя домой, некоторое время я в растерянности размышлял, показать ли кому из родных найденные монеты или оставить всё в тайне.

 

Проснувшись со следами Первомая на лице, Валет хмуро посмотрел за окно, где в лучах утреннего солнца холодный ветер колебал ветви старой вербы. В голове крутились две мысли: сходить в нужник и опохмелиться. Накинув ватник, он поплёлся во двор, по дороге плеснув в лицо водой из жестяной кружки. Вернувшись в хатёнку-мазанку, что пряталась среди верболоза в глубине Большой Балки, стал вспоминать, как провёл красный день календаря.

Поначалу под марши и парадные речи из громкоговорителя, что недавно установили на углу Колодезной и Компроспекта, он дошёл до магазина и зарядил карманы дождевика пивом. В ближайшем парадном в несколько глотков опорожнил одну бутылку, чтобы не светиться перед ментами, которые по случаю праздника маячили на всех перекрёстках. Дойдя до ближайшего, где уже, стекаясь из разных потоков и формируясь в колонны, бурлил народ, вдруг услышал:

- Привет, Валет! Скока лет?!

Повернув голову, увидел Серого, с которым до восьмого класса сидел за одной партой, а чаще играл в трыньку за школьным забором, там, где уже начинались заросли старого кладбища.

- Плыви к нам, третьим будешь. Вишь, скока баб в нашей бригаде – и выпить не с кем.

Нырнув в подворотню, по быстрому оприходовали бутылку красного крепкого и уже под папиросочку медленно посасывали предложенное Валетом пивко. Только зашёл розговор по душам, с улицы донеслась команда: «Артель “Пролетарий”, на построение!» .

Серый с напарником ушли, а Валет, чтобы допить пиво, уселся на лавочку в соседнем дворе и стал разглядывать новый двухподъездный четырёхэтажный дом из красного кирпича.

Его почему-то раздражали и чисто вымытые окна с аккуратными шторами и занавесками, и фотографии, и картины в отдельных квартирах, и столик для домино, и даже детские качели во дворе. Он вспомнил вдруг, как отец с матерью строили хату, а он наравне со взрослыми месил ногами коровьи кизяки пополам с глиной и соломой, обильно политые водой; как через год отец ушёл на войну и пропал без вести; как пришли немцы и начали расстреливать евреев, вешать подпольщиков и партизан; как матери предложили мыть полы в полицейской управе, из-за чего после войны её брали только на самую чёрную работу.

Погасив окурок об лавку, он зашвырнул пустую бутылку так, чтобы она разбилась о выступ примыкавшего ко двору бетонного забора, и двинулся к проспекту.

- Выворотило бы тебе руки, паскуда! – донеслось вслед с чьего-то балкона, украшенного красным флагом.

 

У Валета не было никакого желания идти в праздничных шеренгах «победившего пролетариата» и кричать «Ура!» или «Слава!» в ответ на призывы «Да здравствует Первомай!» и «Слава КПСС!». Он хотел всего лишь весело провести время, встретить корешей и под шумок обтяпать какое-нибудь дельце. Сам он придумать ничего не мог, поэтому постоянно шестерил у Рыжего или Косого, которых боялись даже кировские – гроза всего города.

С какой-то колонной его вынесло в противоположный конец проспекта, где к демонстрации готовились рабочие завода «Красная звезда». Здесь началась и закончилась трудовая биография Валета – Валентина Талько. Его трижды увольняли с работы – за прогулы, за пьянку, а в последний раз – за кражу банки заводской краски. Здесь же, в литейном цехе серого чугуна, работала обрубщицей его мать. На неё-то и наткнулся Валет, раскурив очередную «беломорину».

- Где деньги на папиросы берешь? У матери по карманам тыришь?

Она хотела было уже разразиться потоком брани, но тут подошёл пышноусый и пышнотелый бригадир, который полгода как захаживал к его матери.

- А-а… “и примкнувший к ним Шепилов”… Здорово, парубок! С нами, навстречу Первомаю? Шо, мать опять кипятится? Знаю, как пожар этот погасить. На, вот тебе гроши и давай дуй, пока мы тут с Политбюро мёрзнем, - он кивнул на портреты на длинных держаках, - до бабы Муси. Ты знаешь где, не мне тебя учить. Одна нога тут, другая – там. Если шо, догонишь на Карла Маркса. Мы ещё и там постоим.

У бабы Муси самогона не оказалось – уже расхватали. И пока Валет рыскал по Кузням, колонна краснозвёздовцев под марши и здравицы уже прошла по центральной улице мимо высокой трибуны, где в дорогих плащах и шляпах стояли обкомовцы – секретари и номенклатура обкома комсомола, обкома КПУ и облсовпрофа.

Делать нечего. С последними демонстрантами, уже как-то вяло машущими искусственными цветами и флажками с надписью «1 Мая», под нестройные звуки духового оркестра Валет прошел через главную площадь и дальше вниз, к Ингулу. Но перед рекой повернул не как все направо, а налево к центральному рынку, за которым в пивной у Кировского моста часто можно было встретить Рыжего или Косого.

 

В полутёмной забегаловке было людно, дым стоял коромыслом. Протискиваясь между стойками, Валет вдруг услышал, как из дальнего угла, перекрывая общий ґвалт, донеслась ругань.

- Ах ты, сучий потрох! Лярва, ты куда вчера мою маруху увёл?

- Та ты ж был пьяный, как чип! Она сама свалила. Ты ж лыка не вязал, просто голый вассер.

Косой и Рыжий были двоюродными братьями, постоянно соперничали и не хотели уступать друг другу ни в чём. За плечами у каждого было несколько ходок, другой жизни кроме блатной они не знали.

Валет подошёл к ним, вынул из кармана бутылку и поставил на стойку.

- Привет чесной компании!

- Талан на майдан!

Братья умерили пыл и послали Валета за закуской.

Гуляние продолжалось до позднего вечера.

Как он добрался домой, Валет помнил смутно: в глазах качались и плыли тусклые огоньки родной окраины, в ушах отзывалась ругань матери, непослушные ноги всё время подкашивались и, наконец, он свалился в какую-то тёмную яму, где его быстро закружил мутный водоворот сновидений.

 

Утренняя прохлада не спасала от похмелья, его трясло от озноба.

Матери дома не было. Валет знал: искать в хате деньги или самогон бесполезно. Мать сама горазда выпить, а тут ещё и праздник. Идти на тычку он не мог – руки дрожали. Валет всё же порыскал по дому, заглянул в сундук и наткнулся на богато вышитый рушник: «Хороша находка, на пузырь точно потянет!».

Валет заткнул вышитое полотенце за пазуху и подался к самогонщице, что жила по соседству.

- Баба Фрося, напиток нужен.

- Тебе узвару, сынок? Так это… в сенях возьми, - простецкое лицо хозяйки осветилось лукавством. Явдоха, мать Валентина, не раз наказывала ей ни под каким предлогом ему самогон не отпускать.

- Шуткуешь? Не-е, ты мне продукт посерьёзней покажь, я ж тебе взамен хорошую вещь предлагаю, - Валет вытащил расшитый маками и петухами рушник.

- Божечки, опять вкрав?!

- Та не гони беса, баба Фрося…

- Ох, ты ж, Господи прости, да в тебя самого бес вселился. Геть из моей хаты, поганец!

Раздосадованный Валет поплёлся к бабе Килине. Её мазанка пряталась в овраге на дальнем краю Петропавловского кладбища, а сама она слыла ведьмой у жителей Большой Балки, хотя за настойками и притирками к ней ходили все.

Валет никогда не пользовался её услугами. Но сегодня желание добыть зелья пересилило страх. Немного потоптавшись у калитки, он всё же вошёл в обсаженный цветами и кустарниками дворик. Баба Килина сама вышла ему навстречу.

- С чем пожаловал, хлопчина?

- Да я вот… - под её пристальным взглядом Валентин сразу достал и тут же уронил рушник. - Мне бы… горилки, - уже не глядя на Килину, а поднимая с земли полотенце, промямлил он.

- Еге, хлопче, и для этого ты материного свадебного рушника не пожалел? – её взгляд не сулил ничего хорошего. – Не гневи Бога, иди домой! И не бери сегодня карты в руки – поплатишься.

 

Голова гудела, как казан. Гонимый жаждой опохмелиться, Валет поднялся по откосу и вышел на тропку, что вилась по краю кладбища. Он хотел уже выйти к конечной двадцатого маршрута и пощипать зазевавшихся пассажиров, но дойдя до самого старого участка с дорогими надгробиями и провалившимися склепами, вдруг увидел Рыжего и Косого. Они сидели на одной из потрескавшихся мраморных плит меж зарослей бузины и сирени. Тут же стояли два граненых стакана, «фугас» красного крепкого и нехитрая закуска.

Валет подобострастно снял кепку и с ухмылочкой жахнул её об землю.

- Помогите, братцы-соколики, бедному жигану. Душа болит и сердце просит…

- Знаем мы твоё горе, Валет. - Косой смотрел одним глазом на него, а вторым на брата. – Только нашу милость заслужить надо. Или чечётку бей, или музыку изобрази.

Валет сразу всё понял, достал из кармана расчёску, протянул меж зубьями какой-то листок и выдал братьям любимый мотив – «С одесского кичмана». В конце сделал два притопа и прихлопнул по кирзакам.

- Ладно, не пыли. - Рыжий налил ему на три четверти вина. – Лучше садись, в святцы перекинемся.

Валет знал, что играть с братьями в карты – себе дороже. Но отказать им не мог. Надеялся, что между ворами всё должно быть честно. А ещё надеялся на свой фарт. В очко, буру и секу он раздевал самих ушлых игроков.

- Только мне ставить нечего, балабасы кончились.

- А ты, Валет, не психуй, подумай, может чего и найдешь, - заметил Рыжий.

- Ладно, - Валет вспомнил о припрятанном рушнике, - а сколько на кон?

- Для тебя начнём по маленькой, - снисходительно ухмыльнулся Косой, - по гривенной. Что ставишь?

Валет вытащил и развернул ярко-праздничное полотенце, где по верху было вышито «На щастя, на долю, на довгі літа», а по низу – «Любовь и злагода».

- Во что цените, гетманы?

Паханы переглянулись и скривились.

- Фуфло.

- Та поимейте Бога в животе. То ж краса какая! Бабка моя вышивала, а может даже прабабка.

- И шо мы с ним зробим? На портянки не годится. Ну, ладно, червячок* и ни копья больше, - Косой видимо уже придумал, куда его пристроить.

Поначалу игра шла с переменным успехом. Братья, похоже, не жулили. Валет то был в проиграше, то отыгрывался и набирал очки. Его дважды посылали за вином. После третьей бутылки он стал быстро пьянеть, вошёл в раж и не заметил, как спустил всё.

Ему вдруг стало жалко мать, и он стал умолять братьев дать ему отыграться.

Те опять скривились, но, пошептавшись, позволили.

При этом Рыжий изрёк: «Ты ставишь на рушник, а мы – на интерес. Выигрываешь – он твой. Проиграешь – выполнишь нашу волю. Сдавай, Косой».

Уже через минуту хмельной и потный Валет заискивающе спрашивал у Косого:

- А каков ваш интерес?

- Не психуй, баклан, про то мы тебе завтра скажем.

 

За полночь разразилась гроза. Раскатисто и тревожно громыхал гром. И где-то очень близко, похоже прямо над самой Балкой, змеисто сверкая, ударяли молнии. И когда одна из них на мгновение осветила пространство мертвенно-белым светом, Валет вдруг увидел себя идущим по кладбищу, под его ногами стелился рушник, а на крестах сидели чёрно-красные петухи.

Он проснулся в холодном поту и до рассвета уже уснуть не мог.

Утро выдалось солнечным, благодатным. Повсюду цвели вишни, абрикосы, а кое-где и яблони. Ветви сирени и жасмина готовы были раскрыться пахучими цветами с часу на час. Но Валентин не замечал ни  этой красоты, ни запахов, ни пения птиц. Даже тревожно-нежный, пробуждающий какое-то неодолимое желание любить всё живое аромат весны не пробуждал в нём никаких  чувств. Голова снова раскалывалась – то ли от выпитого вина, то ли от сновидений.

Придя в условленное место, он увидел братьев с цигарками в зубах. Рыжий снисходительно похлопал его по плечу.

- Ты, Валет, до сих пор у нас без масти ходишь. То ли ты деляга, то ли ширмач, то ли катала, то ли поц? Покажи натуру, выйди в люди.

- А что для того надо?

- Фроську мочканёшь, и дело с концом.

- Бабу Фросю, самогонщицу?!

- Та не, дурилка… Почтальонку горбатую. Вот она и есть наш интерес. А не справишься, или торпедой станешь, или не топтать тебе рясту.

- Вот тебе перо, - добавил Косой, - потом в речку скинешь.

Валет, отводя взгляд, взял обёрнутый в холстину нож, судорожно сунул его в карман и молча отправился домой.

Тупо глядя себе под ноги, он плёлся по раздрызганной дороге, как вдруг услышал свист.

- Эй, Валет, на портвешок сыграть хочешь?

Это был Щербатый, шлепер из кировских. Не долго думая, Валет повернул к нему.

Играли, как всегда, под железным мостом над Бианкой, где над камышовой заводью нависали ивы и тополя.

После полудня небо снова заволокло тучами, и часам к трём пустился такой ливень, что вся шпана разлетелась по хавирам. К этому времени Валет был уже изрядно в дозе. Он остался под мостом, потому что знал: примерно в это время почтальонка пойдёт на ту сторону речки, куда уходили бесчиленные переулки и тупики. Опорожнив последнюю бутылку портвейна, он надвинул на лоб капюшон плаща, поднялся наверх и укрылся в расщелине между двух гранитных глыб.

И вот из серой пелены дождя возникла тщедушная сгорбленная фигурка. Почтальонка перешла было уже через мост, как перед ней неожиданно появился Валет. От испуга она сделала шаг назад, а увидев что-то недоброе в его лице, сдвинула сумку за спину и ещё попятилась. Валет прибавил шагу и, вплотную прижавшись к ней, коротким и сильным ударом всадил нож. Её ноги подкосились, она стала сползать на него. Валет бросил нож, стал сдёргивать с неё сумку, и та была уже у него в руках, как на взгорке он заметил человека, спускавшегося к реке. Валет быстро столкнул тело с моста, добыча выскользнула из рук и упала в воду. Сам же соскочил с насыпи под мост, стараясь запомнить место, куда упала сумка, но тут опомнился и побежал по скользкой траве вдоль русла под прикрытием скал, кустарников и деревьев.

 

Фрося выжила. Её спас тот случайный прохожий.

Валета вскоре поймали. Но сумку, как ни пытались, так найти тогда и не смогли.

Отсидев положенный срок, полысевший и поседевший Валет снова вернулся в родные края. На зоне он подсел на колёса. А чтобы заработать на них, стал воровать кролей и птицу – играть на три звёздочки уже не позволяли руки.

Жизнь его кончилась бесславно.

Как-то ночью Валет забрался на подворье деда Акима Рыбалко, который разводил шиншилл великанов. А ещё дед Аким работал сторожем на Петропавловском кладбище до самого его закрытия и всегда держал при себе заряженную берданку. К тому же по старой партизанской привычке был очень бдительным. Услышав, что кто-то возится у кроличьих клеток, он подкрался поближе и выстрелил по мазурику зарядом дроби. Дело довершил его волкодав. По иронии судьбы он носил кличку Валет.

 

Вот какую историю рассказал мне Юрка много лет спустя, пролив свет на нашу тайну.

 

Тенька

 

Его оставили, пожалуй, из-за окраса. Всё многочисленное потомство Мурки отличалось от него. Вокруг резко похудевшей мамаши копошилось и пищало пятнистое черно-белое семейство. Только наш герой был дымчатый, да еще и полосатый. Потому, наверное, и получил кличку Тенька. Когда Мурка бросила его кормить, он и вправду, как тень, ходил за мной, вымяучивая блюдце молока.

Кот быстро подрос, и у него обнаружился сильный охотничий инстинкт. Но поначалу он сработал не в ту сторону – Тенька стал давить маленьких цыплят. За что был неоднократно бит веником. Хотя больше всего почему-то боялся метлы. Если порой он мог спокойно улечься возле веника и дрыхнуть всласть на солнцепеке, то метлу всегда обходил стороной.

Кроме бабы Шуры Теньку еще невзлюбил Рекс. Дед говорил: «Цэй овчар – нимэцьких кровей, и дразнить его не трэба – укусить». Да, с этим громадным псом шутки были плохи. Рекс контролировал большую часть двора и мог передвигаться на цепи вдоль длинной и толстой проволоки, вбитой в землю прикрученными к ней острыми штырями. Эту конструкцию вместе с собакой можно было преместить куда угодно – в огород или вдоль садовой ограды. Тенька понимал, чем ему грозит встреча с Рексом, он всегда опрометью пересекал двор и прятался под крышу сарая.

Но однажды, охотясь на дикого голубя, кот то ли замешкался, то ли посчитал, что, пока пёс выскочит из будки, он успеет завершить манёвр. Беда в том, что Рекс в этот момент прятался не внутри, а за будкой. И явно выслеживал Теньку.

Длины цепи как раз хватило, чтобы в два прыжка перерезать путь полосатому охотнику. Рекс уже обнажил клыки, но в последний момент почему-то передумал лязгнуть ими. Он всего лишь поддел бегущего кота, и тот, кувыркнувшись в воздухе, просто улетел со двора. Падение Теньки смягчил пологий откос, до ближайших терновых шипов оставалось несколько сантиметров. Но Тенька родился под счастливой звездой. И потом, наверное, правду говорят, что коты – прекрасные эквилибристы и умеют пружинисто приземляться прямо на лапы.

Я единственный, кто жалел этого шкодника. Кормили, поили периодически все, но ласкать не ласкали. После стычки с Рексом кот с перепугу целые сутки не появлялся возле своего блюдца. Может, он подумал, что «эти злые люди» специально натравили на него собаку?

Нашел я его на следующий день в дальнем углу огорода, под раскидистым лопухом. Тенька мирно спал, подставив живот мягким закатным лучам солнца. Я разбудил его, и кот, мурлыкнув в ответ, поднял хвост и затрусил за мной. Получив припрятанное на кухне кольцо «Любительской», он снова повторил своё «муррму» и потёрся о ногу.

Ещё через день Тенька принес мне полуживую мышь. Принёс и положил прямо на пороге. А чтобы я не сомневался, что с нею можно еще и поиграть, похлопал её лапой, слегка выпустив коготки. Мышка пискнула и задергалась. Тут из хаты вышла мама и приказала мне выбросить подальше «эту гадость». Тенька в мгновение ока куда-то спрятался. Я взял мышь за хвост и выбросил в сад. Через минуту Тенька снова появился передо мной, держа в зубах ту же мышку. Выражение его глаз и мордашки будто бы говорило: «Эй, паренёк, не разбрасывайся подарками! Бери, это же от меня!».

Однажды, много лет спустя, я читал на студенческом вечере есенинское «Ты меня не любишь, не жалеешь…». Дойдя до третьей, особенно мной любимой строфы, я непроизвольно бросил взгляд в окно. Там на широком каменном выступе сидел серый полосатый кот. И тут из моих уст ненароком вырывается «Знаю я – они прошли, как Теньки». Конечно, я тут же спохватился, исправился, но, с трудом подавив смех, расплылся в улыбке. Никто не понял почему. Некоторые педагоги осуждающе качали головами. Ведь это совсем не вписывалось в драматический накал страстного любовного монолога.

 

Пава и Валя

 

Наш разум выделывает порой необъяснимые штуки. “Необъяснимые” звучит парадоксально. По отношению к разуму. Недаром говорят, что душа – от Бога, а разум – от дьявола. Счастлив тот, кто сумеет соединить их живой нитью, привести в гармонию.

Ну а как живут те, чей разум затемнен, те, кого неверно называют душевнобольными? Что их держит на белом свете и порой связует такой суровой нитью, что выражение «узы Гименея» для обозначения этой связи кажется напыщенным и пошлым?

 

Пава и Валя всегда ходили парой.

Паша, в порыжелой ушанке, ватнике, военных галифе и тяжелых кирзаках, шел впереди, как правило, глядя в землю, словно искал одному ему известную тропку, а Валя, спрятав замурзанное печеное личико в платок, семенила чуть в стороне и всегда на три шага сзади.

Я помню их с раннего детства. Их лица будто бы не старели. Их одежда и ритм походки почти не менялись. Долгие годы они жили в ветхой, покосившейся халупе, которую все в округе почему-то называли землянкой.Наверное, потому, что она находилась в небольшой котловине, и даже сверху, с Колодезной, была почти не видна среди зарослей дикой акации, бузины и сирени. И когда они выходили оттуда на свет Божий, медленно поднимаясь вверх по острой брусчатке старой окраинной улицы, местная шпана с гиканьем и свистом окружала их, осыпая насмешками и ругательствами, а самые отъявленные “герои” стреляли в них из рогаток.

“Пава Головатый и Валя Триклята” была самой безобидной из их “шуток”. Как сквозь строй, с каменным лицом проходил между ними Паша, ни разу не повернув головы. И только Валя, которую донимали больше, сухим надломленным голосом скрипела: “Поганци. Поганци”. А когда совсем становилось невмоготу, с мольбой стонала: “П-а-авлик!”. И тогда Паша, развернувшись всем корпусом и по-прежнему глядя в одну точку, говорил: “Ось як визьму каменюку и дам в лоба”. Но если даже и бросал камень, то всегда мимо.

Рассказывали, что в войну, когда фашисты и полицаи сгоняли наших парней и девчат на работу в Германию, Паша пытался защитить кареглазую девушку, которую четверо полицаев потащили к своему куреню. Валю он не спас, а сам был избит до полусмерти. Били его коваными сапогами и прикладами карабинов. Пока трое били, один насиловал девушку. И так по очереди. Только вмешательство немецкого офицера остановило эту расправу. Полуживых их бросили посреди поля, а какой-то сердобольный селянин подобрал и приютил у себя.

Как только город освободили, Пава и Валя поселились на его окраине в брошенной полуразвалившейся хатёнке, которую со временем подлампичили и залатали крышу.

Паша подрабатывал на рытье могил или на рубке дров. А Валя чаще всего сидела дома, реже – собирала стеклотару или помогала заносить уголь в сараи зажиточных хозяев. Видимо, в те дни, когда он болел.

Но такое случалось крайне редко. Несмотря на полученные увечья, Пава обладал нечеловеческой силой. Если нужно было срочно вырыть яму под могилу, приглашали только его. Паша делал это за три-четыре часа. Причем один и в любую погоду.

Как-то раз некий кооператор предложил ему выкопать яму для погреба. И пообещал заплатить 100 рублей, если она будет готова утром следующего дня. Паша своё слово сдержал. А жмот-хозяин нет. Когда Пава увидел в своей руке всего три червонца, сначала, как ребёнок, заморгал рыжими ресницами и замотал головой, потом бросил их под ноги скупердяю. Тот лишь ухмыльнулся. Но каково же было его удивление, когда вечером он обнаружил, что яма снова засыпана. И откопать её вручную уже было невозможно: здесь слой за слоем шли земля, солома, глина, земля, солома, глина.

Думаю, что палку с острым гвоздем или заточенной проволокой для сбора окурков первым придумал Паша. Во всяком случае, это орудие бомжей конца 1980-х я видел у него задолго до перестройки. Он пользовался им редко. Очевидно, лишь при крайней нужде. А когда у Паши водилась копейка, он курил «Казбек» и пил пиво. Но никогда я не видел его нетрезвым.

Единственное, что изредка менялось в облике странной неразлучной пары, это платки на Валиной голове. Похоже, Пава не скупился на это. Большой цветастый крестьянский платок или шаль стоили ему немалых денег. Но Пава, видимо, втайне гордился тем, что умеет делать подарки.

…Первой умерла Валя. Паша закапывал ее сам. Тогда он, наверное, впервые с горя напился. А ровно через три дня и его не стало.

Теперь они шагают в ногу.

 

Брачок

 

Воскресенье…

Бегу по двору, раскатываю подаренный отцом новенький футбольный мяч. Притормаживаю, останавливаюсь. Поворачиваюсь лицом к подъзду. В это мгновение резкая боль разрезает правый глаз. Инстинктивно, как бы защищаясь, прижимаю к нему руку. На ней изогнутый кусочек аллюминиевой проволоки – брачок. Это я увидел левым. Правый тут же налился кровью. Сквозь него проступали лишь мутно-радужные круги.

Вхожу в подъзд. Яростно жму на звонок. Дверь открывает мама. «Боже мой! Как же так?! Что ты с собой сделал?» Паника, крики, плач…Отец вызывает такси и отвозит меня в больницу.

Что ж, повезло… Глаз мне спасли. Брачок попал в него уже на излёте. В больнице я пролежал около месяца. И еще столько же маялся дома. Читать и смотреть телевизор мне запретили. Наверное, именно в это время я начал сочинять стихи. Но дело не в них.

Отец тогда провел собственное расследование. И определил, что стрелял Тюлень – так дворовые пацаны окрестили неуклюжего толстокожего Игоря со второго этажа из того же подъезда, где жил и я. Стрелял из рогатки, стоя на балконе. И сразу спрятался. И признался в этом лишь после того, как мой отец пригрозил отвести его в милицию. А папаше – такому же пузану – выпустить жир за то, что воспитал малолетнего преступника.

Тюлень еще долго не появлялся во дворе, а его отец – напыщенный мелкий чиновник – обходил стороной моего. Но однажды на Девятое мая, кажется, это было в год тридцатилетия Победы, позвал его к себе на разговор.

Тогда отец не посвятил меня в суть беседы. То ли посчитал ненужным, то ли время еще не приспело. Одно лишь изменение заметил я в его взгляде – он стал еще жестче.

Незадолго до смерти, когда мы вспоминали былое и я распрашивал его обо всех родственниках, отец открыл мне смысл той встречи.

Папаша Тюленя, был его сверстником. До этого их пути никогда не пересекались. Но Провидение Господне распорядилось так, чтобы то тайное, что могло бесследно раствориться, уйти в небытие, открылось, вернулось в жизнь страшной реальностью и связало недостающим звеном историю нашей семьи.

Своего деда Хацкеля отец видел редко. Тот почему-то не любил город и приезжал из своей Еградковки только на праздник или на ярмарку. Разводил он там огурцы, помидоры, выращивал картошку и табак. А еще сапожничал. Тем и кормился. Не знаю, сколько евреев жило до войны в этом селе. Может, сотня, а может, и более. Только недавно нашел в словаре Бракгауза и Ефрона, что до революции было здесь 8690 жителей, две православные церкви, синагога, школа. Мой прадед, видимо, твердо придерживался веры, исполнял все необходимые заповеди. И за это избрали его старостой еврейской общины.

Там же, в Еградковке, родился и Гриша, отец Тюленя. В сентябре 1941-го ему шел уже восьмой год. В селе расквартировалась какая-то немецкая часть. В этот день он бегал смотреть на танки, а потом на склоне балки за околицей села собирал шиповник. Когда мальчишка увидел полицейских, конвоирующих какую-то голосящую толпу, спрятался тут же в кустах. Впереди нестройной колонны высокий, худой, с развевающейся на осеннем ветру бородой, в поношенном лапсердаке шел Хацкель. Только он хранил спокойствие и гордое молчание, глядя куда-то вдаль, где над грешной землей ему уже открылись обетованные небесаи чудился глас Элияху.

Гриша узнал старого чеботаря, потому что совсем недавно носил к нему ремонтировать свои черевички. Колонна прошла мимо и спустилась в яр по другую сторону балки. Через минуту Гриша услышал автоматные очереди и еще с десяток одиночных выстрелов.

Мой отец ничего об этом не знал. Пройдя через голод и мытарства эвакуации, бабушка спасла его и младшего Сашу и вернулась в Кировоград летом 1944-го. Они все долго болели– дистрофия, тиф... Потом настали времена борьбы с космополитами, потом – с сионистами. Потом всё забылось, ушло на дальний план. В общем, прах уничтоженных в Еградковке евреев, наверное, никто и не разыскивал.

И если бы не брачок, пущенный мне в глаз Тюленем, его папаша никогда бы не испытал угрызений совести. Но, чувствуя вину за сына, он всё же рассказал моему отцу о том, как погибХацкель Любарский.

 

Родниковая вода

 

Большая Балка славилась своими родниками. В пору моего детства по обоим берегам Бианки то здесь, то там пробивались ключи с прозрачной и вкусной водой. Тогда это мало кого удивляло, редко кто понимал красоту и благодать этих мест.

Пока не выкопали колодец вблизи дома, ходить за водой приходилось на дальний край переулка, к чужой кринице. Об этих временах еще долго напоминало старое потрескавшееся коромысло, которое сначала висело на веранде, а затем перекочевало в сарай.

Колодец построили вскладчину, собрав деньги с трех или четырех дворов. Отвечал за дело дед Николай. Помню, экскаватор с трудом протиснулся в узенький кривой переулок, а дед шел впереди и руководил маневрами, пока не вывел его на то место, где нужно было копать. Меня туда не подпускали, и я сверху, со двора, наблюдал, как натужно рычит мотор экскаватора, как из его ковша высыпается желто-красная глина, как привозят и устанавливают громадные бетонные кольца.

Дед сам смастерил крышки и барабан, сам укрепил на нем длинный металлический шнур и цепь, которая глухо позванивала при спуске и подъёме. Чтобы заглянуть в колодец, нужно было привстать на цыпочки. Он меня не пугал, хотя и был довольно глубоким. Вода в нем всегда отливала холодным серебром, но когда сорвавшиеся с цепи капли пробегали сквозь заглянувшие внутрь лучи, капельки эти казались разноцветными изумрудами.

Поднимать воду из колодца мне долго не разрешали. Дед позволял только присутствовать при этом. А зная мою подвижность, он внимательно следил, чтобы я был на безопасном расстоянии от ручки барабана.

Но ведь это больше всего и соблазняло! В этом была своя магия: смотреть, как дед, сначала отмотав немного цепи, опускает и выравнивает ведро, затем несколько раз вращает ручку и, наконец, отпускает ее, кладет руку на отполированный барабан, который раскручивается все быстрее и быстрее; и вот ведро с шумом врезается в воду, а дед шевелит порыжевший стальной шнур, проверяя, наполнилось ли оно до краёв. Подтянув его примерно до середины, иногда дед Николай позволял мне «помогать» ему. И мы вместе вращали ручку – он степенно и уверенно, а я, пыхтя и едва дотягиваясь до верхней точки поворота.

Дед набирал два ведра – «для равновесия», а третье поднимал, закрывал крышку и оставлял на скамейке у колодца, слегка отпустив цепь. Разгадку я понял позднее: по соседству жили три безмужние старушки.

В зимнюю стужу воду нужно было набирать и носить очень аккуратно. Потому что с каждым выплеском колодец, лавочка и дорожка к нему обрастали ледяной коркой. Земля, вынутая из колодца, образовала вокруг пологий взгорок. Подняться – всего два шага. Но зимой тропинку сюда обязательно нужно было посыпать «жужалкой». Не говоря уж о крутой дорожке к дому, которая на радость мне моментально превращалась в «скобзалку», как доныне говорят в наших краях.

К лету вокруг колодца вырастала самая сочная трава. Среди спорыша, ковыля и клевера таинственно появлялись и исчезали то желтые одуванчики, то синие барвинки, то красные маки, то разноцветный душистый горошек. Набегавшись вволю, приятно было хлебнуть холодной воды из ведра, присесть на траве в тени колодца, прижавшись спиной к теплому бетону, и наблюдать, как огромный шмель кружит вокруг высокого, в сеточках трещин, деревянного фонарного столба или как рота пятнистых «солдатиков» прокладывает путь на соседний огород, над оградой которого гордо возвышаются нежно-розовые мальвы.

 

Мой путь среди хитросплетений судьбы тоже был непростым. Десять лет я жил в других городах и странах. Но всегда ощущал зов родной земли, чьи запахи и ароматы, оттенки и краски, мелодии и звуки впитал с детства. И пусть нет уже здесь Подольского переулка с его криницами и дедовым садом, но осталось в этой окраине и во мне нечто большее, корневое – то, что называется родиной. То, без чего засыхает душа, глохнет слух, слабеет голос.

Прочитано 1581 раз
    Оцените материал
    (6 голосов)
Другие материалы в этой категории:

Добавить комментарий


Защитный код
Обновить

Архив Материалов

« Октябрь 2019 »
Пн Вт Ср Чт Пт Сб Вс
  1 2 3 4 5 6
7 8 9 10 11 12 13
14 15 16 17 18 19 20
21 22 23 24 25 26 27
28 29 30 31      

Кого Вы хотели бы видеть следующим мэром города Кропивницкий?

Интересные Мысли

Ошибка: Нет статей для вывода на экран